Пришвин и цензура: не школьная литература, часть первая
Михаил ПРИШВИН
ДЕВЯТАЯ ЕЛЬ
Поэма
ЛИТФАКТ
Часто, проявляя фотографический снимок, дивишься работе объектива: слишком легко построить кадр и спустить шторку затвора, чтобы дело изображения приписать только своему таланту. На этой легкости получать ни за что, ни про что хорошенькие картинки, вероятно, и основано любительское увлечение фотографией: наши отцы, деды и прадеды, разные ученые оптики, техники, художники вложили в устройство аппарата столько ума и сердца, что для нас, их детей, кажется, будто аппарат работает сам. Подчас мне даже думается, что в наследство от наших отцов вместе с фотографическим аппаратом мы получили также способность к идеализации. Нынешним летом особенно удивил меня с этой стороны снимок речки Кончуры. Что это за речка! Смотришь на Сергиев Посад с железнодорожной насыпи, и эта речка Кончура, пробежав посад, выходит из него вместе с белой тропинкой: речка и тропинка одна другой стоят, близнецы. В этой сергиевской речке-тропинке в среднем едва ли наберется метр ширины, в самых глубоких местах всего по колено, а в мелких – по щиколотку. Раньше лаврские монахи запирали речку по весне, вода разливалась, и на посадский луг оседали сначала более тяжелые, вынесенные из посада предметы: черепки, стекла, брошенная посуда, потом – навоз и мельчайшие взвешенные частички различных удобрительных веществ. Когда вода вовсе освобождалась от всяких механических примесей, становилась совершенно прозрачной, ее спускали в большой Вифанский пруд, а удобренный луг после того с каждым днем богател роскошными, сладкими злаками. После изгнания монахов из лавры и скитов все как-то не удосужились заняться плотиной – ее прорвало, и так все осталось до сих пор: вешняя вода теперь все проносит мимо луга, оставляет разве только самые тяжелые предметы вроде консервных жестянок. И все-таки до сих пор, питаясь старым гумусом, по берегам малюсенькой Кончуры вырастает богатейшая трава – пырей и другие сладкие злаки. Однажды я вздумал сфотографировать эту речку шириной в аршин и с травой выше человеческого роста. У меня на снимке получилась какая-то могучая река, вроде Миссисипи, и большая пустынность, пейзаж без малейших признаков человеческой жизни, хотя я сам, снимая, стоял посредине реки, замочив только подошву штиблета, а из воды настоящим голубым курганом высился ночной эмалированный горшок с дырочкой.
Меня этот снимок Кончуры заставил сильно задуматься о так называемой фотографически верной действительности, а также и о прошумевшей недавно книге, посвященной литературе фактов. В самом деле: какая это действительность фотографии, если стоит мне пустить по Кончуре хорошо сделанный детский пароходик с зажженной папироской в трубе – и на снимке получится громадная судоходная река? И что это за самодовлеющие на литературу факты, если самый большой факт – движение земли – с точки зрения новейшей математики можно если не оспаривать, то быть к нему совсем равнодушным при построении теории мира, потому что движение это относительное?..
И все-таки я не согласен с теми, кто презрительно говорит о литературе фактов и этой новой книге, привлекающей молодого литератора к исследованию документов современности. Я уверен, что всякую газетную статью, рецензию, даже книгу чисто техническую можно написать, как роман, если поэт постарается в своей творческой личности подыскать точное соответствие факту и согласовать с ним себя самого. С самого начала занятий своих фотографией я заметил, что аппарат идеализирует, прикрываясь фактами, но я учитывал это его тяготение к фактам, мне захотелось использовать фотографию как дисциплину для своего внимания и близости к жизни.
Вскоре после снимка Кончуры аппарат и в области человеческой жизни обманул меня так сильно, что вначале, пока не разобрал, в чем тут дело, я почти готов был самую жизнь признать как обман. Было это в Каляевке, как называется в просторечии дом инвалидов труда с примыкающим к нему исправительным домом имени Каляева. Оба эти учреждения революционной силой внедрились в святая святых старой России – в Черниговский и Гефсиманский скиты, расположенные один возле другого в лесу под самым городом Сергиевым. В один из этих скитов в прежнее время не допускались и женщины. Я чуть-чуть помню это время, возили и меня сюда на поклонение: что-то черное с огоньками. Теперь у мостика через пруд, разделяющий скиты Черниговский и Гефсиманский, стоит вечный милиционер: в исправительном доме живут все, кого только может захватить невод московской ночной облавы: бродяги, проститутки, разного рода деловщина, начиная от самых маленьких, кто ходит на бан1, до больших деловых людей, кто на малинку сажает2 и даже идет по мокрому делу3. В одном скиту, Гефсиманском, живут на маленькие пенсии калеки физические, в другом, Черниговском, эти духовные калеки, подлежащие исправлению в мастерских трикотажных, матрацных, сапожных и других. Кто-то, конечно, ходит за ними, умывает, стелет им теплое, чистое, приохочивает к ежедневным достижениям в труде. Мы в городе ничего не хотели знать об этом внутреннем деле скитов. Потому-то разного рода калеки, расползаясь по дорогам, паркам, улицам города днем и ночью, то голодные, то пьяные, возмущали относительный покой нашей жизни. Когда эти физические и нравственные уроды выползали из занятых ими келий монахов, мне всегда казалось: это к нам, на свет, выползают грехи и тайные помыслы когда-то благополучных монахов.
Говорят, большая часть домов самой красивой улицы Сергиева была выстроена монахами для своих любовниц. И вот, прошлой весной на этой самой улице Красюковке двое слепых из Каляевки – он с букетом сирени в руке, она с розой – легли прямо на улице, пьяные, и в грязи, как на мягкой постели, отдались чувству так называемой животной любви. На них в ужасе кричали из окон – им не было стыдно, слепым, они продолжали свое, пока, наконец, их в ярости не начали топтать ногами. Одно время немые на дорогах постоянно стерегли деревенских молочниц. В лесах года три тому назад особенно сильно работали бандиты, душили тоненькими веревочками. Все, конечно, сваливалось на Каляевку. Да и не без того! Вот нынешним летом в скитском лесу нашли женщину, материнская утроба которой была набита стеклом от бутылок. Примерный суд над каляевцами показал нам в этом, для нас таком страшном, событии совершенную простоту: выпили и посмеялись над бесчувственной пьяной женщиной. А сколько утопленниц постоянно находят в скитском пруду и каждый раз при этом говорят о каляевцах!
Сменялись заведующие, дело все улучшалось, где-то внутри, в Каляевке, в ее мастерских мало-помалу все налаживалось, принимало даже в некоторых отношениях отличный вид, но все-таки из тысяч обитателей Каляевки многие до сих пор бродят по городу. Сошлось так удивительно, что именно здесь, у Троицы, Лермонтов когда-то сочинил:
И кто-то камень положил
В его протянутую руку.
Теперь эти страшные нищие “у врат обители святой” больше не протягивали рук, а грозили своими костылями. Воспитанные на жалости к убогим, теснившимся возле церковных стен в смиренном виде, граждане ныне содрогаются, видя бунтующих нищих. Раз калеки пронесли по городу из скита в исполком целый котел каких-то недобросовестных щей и там костылями своими стучали, гремели, пока им не дали каких-то лучших условий питания. Все мы так воспитались на непременном смирении нищих, что и в исполкоме такое нашествие их не понравилось. Особенно трудно было начальнику милиции, потому что каляевцев надо было щадить, а все беззаконники назывались каляевцами. Поди разбери!
И все-таки... поймут ли меня? Всегда мне казалось, что так и надо, что пусть когда-нибудь в этих отличных, прочных, вместительных зданиях скитов среди соснового леса под городом будут санатории, здравницы, детские колонии с просвещением и тому подобное, но прямо после монахов в их кельях пусть некоторое время поживут эти наследники их...
В первый раз я проник сюда с поручением одного ученого исследователя русской литературы, чтобы на кладбище Черниговского скита, превращенного ныне в увеселительный парк исправдома, найти могилы погребенных здесь забытых писателей – Константина Леонтьева и В. В. Розанова. Большая часть памятников лежала на боку; среди них я с большим трудом нашел памятник Константину Леонтьеву и от него уже – по указаниям бывших со мной родственников покойного Розанова, – отсчитав несколько метров, установил место совершенно исчезнувшей с лица земли другой могилы. Это было на пасхальной неделе, и одна бывшая со мной старушка, хорошо знавшая лично не только Розанова, но и Константина Леонтьева, перекрестившись, положила на могилу, по древнему обычаю, красное яйцо, похристосовалась и стала молиться. Какая ирония судьбы! Розанов, поэт древних священных проституток, отдававшихся странникам у стен храмов, теперь покоился возле самого храма, и могилу его окружали не священные, но подающие надежду на исправление проститутки, бывшие воры и разного рода другие преступники. Окружив нас плотной толпой, они смотрели на молящуюся старушку, кто с изумлением, кто с насмешкой, а когда она положила красное яйцо, – я заметил: многие собрались прыгнуть и завладеть им. Еще я обратил в то время внимание на одно очень интересное лицо в толпе, – нельзя было сказать, чтобы лицо этой женщины было особенно красиво, не в этом дело, – лицо было грубоватое, но в раскидистых бровях над строгими глазами было то самое трагическое движение, которым увлекались в больших женщинах поэты всех времен. Я поспешил направить туда свой ручной фотоаппарат, но как раз в этот момент старушка кончила молиться на могиле, отошла; все, кто хотел завладеть яйцом, прыгнули и закрыли интересное лицо женщины. После мне удалось-таки снять ее, и вот я хочу теперь рассказать о том, как обманул меня фотографический аппарат, так сильно обманул, что некоторое время я, как свое, понимал лермонтовское слово о жизни: “такая пустая и глупая шутка!”
-----
1 “Ходить на бан” значит – ворует на вокзалах.
2 “На малинку сажать” – завлекать разговорами и действовать сонными каплями.
3 “По мокрому делу” – убийство.
ВСЕ МАТЕРИАЛЫ РАЗДЕЛА "УВЛЕКАТЕЛЬНО"
Перепечатка материалов разрешена только с активной ссылкой на sergievgrad.ru